
Салют у моря
(ОТ СПЕЦИАЛЬНОГО ВОЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА «ИЗВЕСТИЙ»).
До самого берега проехать на машине было нельзя. Оставалось каких-нибудь триста-четыреста метров, где не было ни дорог, ни объездов, ни даже проторённых троп. Местность представляла собой нечто вроде огромного двора, заваленного и захламлённого всевозможным горелым и догоравшим ломом, трупами людей и лошадей и вдобавок перепаханного фугасками. Черепичная скорлупа битых крыш перемешалась с белой и синеватой землёй, вывороченной из пластов, покоившихся на глубине ниже уровня моря — моря, что уже блеснуло за безобразными зубцами обрушенных стен и ломаным лесом мачт, труб и вышек пристани. Дальше можно было только пройти пешком, как прошли здесь наши, добираясь до немцев, стрелявших, по выражению одного бойца, из воды, стоя по колено, по пояс в прибрежном мелководье. Надо было прыгать с камня на камень, с брони всаженного в землю танка на гусеницу, расстелившуюся ровной дорожкой ещё на пять шагов к морю, с гусеницы — на брёвна засыпанного блиндажа, по лошадиной туше, охваченной пламенем и уже затоптанной сапогами.
Наконец, море у самых ног, море, окаймлённое чуть видным леском знаменитой косы, замыкающей залив. Жаль, что оно не во всю свою ширину видно здесь.
Но всё же море есть море. Голубое, близкое к цвету неба вдали, и желтовато-серое, будто мыльное, у самого берега, оно тихо и мягко, но с присущей только морю скрытной силой и тяжёлостью подталкивает в каменную стену мола.
Немецкая каска, залитая наполовину, покачивается на мели, то черпая воду через край, то сплёскивая её через другой. Погромыхивают пустые гильзы орудийных снарядов, перекатываемые волной. Журчит своим порядком весенний ручей, нечистый, как будто крашенный кирпичной пылью. Мокрое тряпьё, рвань и неизменная плесень серого пуха, намокшего и подсыхающего на солнце по всему берегу.
И всё же море есть море. И его сырой и солоновато-мыльный здоровый запах перебивает, если близко стоять, тяжёлые запахи всяческой гари и разложения, столь знакомые всем на войне.
— А я, знаете, впервые его вижу, море, — признался с некоторым смущением офицер, чьи бойцы первыми вышли на этот берег и теперь охраняют его. — Всё, знаете, как-то некогда было. То учёба, то работа, то служба, то война. Вот уж сорок лет округляется, а моря не видал, какое оно…
И очень многие, особенно молодые наши воины, с этого моря начали своё знакомство с тем, что составляет половину красы земной. У нас немало морей, но так велика страна, что можно прожить долгую жизнь, совершить не одно путешествие при современных средствах передвижения, прослыть заслуженно бывалым человеком и при всём том не успеть посмотреть моря…
Правее маленького городка с гаванью, которая была последней для немцев, припёртых к воде, встретили мы на мысе Кальхольцер-Хакен троих наших бойцов, только что вышедших из боя, потому что не с кем уже было воевать на этом участке.

Невысокий, бледный от бессонья рядовой Михаил Медюк был из Белоруссии, сержант Николай Малышев, более видный, как говорится, со щеки парень, оказался волжанином, а высокий, но худощавый, под стать Медюку, Иван Шахлевич — не то из той же Белоруссии, не то с Украины. Все трое — солдаты не первого года службы, люди, прошедшие из боя в бой от Москвы и Волги до этого Балтийского побережья, до этих болотистого вида камышей, откуда ещё час назад в них стреляли немцы, все трое видели море первый раз в жизни. Может быть, лучше было бы увидеть его впервые не вдали от родины и не в горячке и напряжении трудного боя, а в мирное время, с террасы дома отдыха на Крымском или Кавказском побережье. Но если суждено всякому человеку запомнить навсегда день и час первой встречи с морем, то добытая с бою встреча сухопутных русских, белорусских и иных советских людей с этим морем будет самой памятной и самой гордой датой их жизни.
Право, жаль, что оно в этих местах такое неказистое, болотистого вида и не даёт глазу того неоглядного простора, ограниченного только небом, какой обычно волнует душу на морском берегу. Но всё же это море, какое оно есть, будет для тысяч наших людей самым памятным и прекрасным.
И разве не освящены эти воды тем, что мы пришли к ним, творя наше правое дело защиты Родины и возмездия за её страдания? И разве эта земля, чуждая нам по всему, что было на ней, не полита кровью наших братьев? А о земле, что полита родной кровью, что пройдена нашими советскими людьми в трудах и испытаниях долгих и страшных боёв, о такой земле мы долго будем вспоминать.
На взгорке, круто обрывающемся к мелководью, поросшего камышом взморья, под берёзой, деревом довольно редким в этих местах, — свежий, с трогательной опрятностью насыпанный и выровненный могильный холмик. На нём ещё нет даже того скромного знака памяти, какие сооружают на войне из белых досок, фанеры и медных снарядных стаканов. Может быть, в полуразбитом домике, что стоит на южном скате этого взгорка, сейчас составляется надпись на поперечной дощечке и заодно пишется извещение родным либо близким об одном из тех, кто уже не уедет отсюда со своим полком или батареей на другой участок продолжающейся борьбы.
Кругом праздник. В домике с осыпавшейся черепичной крышей кто-то нащупывает на оставленном немцами пианино какую-то нехитрую, но милую сердцу мелодию деревенского вальса. В далёкой Москве уже написан и подписан приказ о завершении борьбы на этом побережье. И в приказе не забыты торжественные и строгие слова о вечной славе бойцам, павшим в боях за свободу и независимость Родины.
Днём раньше на соседнем участке фронта выход к морю ознаменовался стихийно возникшим салютом, который совпал по времени с одним из московских салютов. Здесь, на этом клочке земли, выход к морю означал полную победу над окружёнными немцами, последний их час. И вот ещё день, а всё небо над побережьем в цветных дугах ракет, и в воздухе, уже не сотрясаемом гулом боя, немолчно висит тонкий и длинный свист, напоминающий звук летящей мины. То там, то там раскатисто и многоголосо возникает «ура», хотя это уже не тот грозный и особенный клич атаки, который раздавался здесь часом раньше. Это «ура» — праздничное, весёлое, как на больших наших торжествах. Шёл, шёл, воевал, воевал русский воин, защитник Родины-матери, и вот уже впереди не фронт, а море, в котором плавают обломки подручных переправочных средств, на которых остатки немецких войск из одного «котла» пытались перебраться в другой, — бочки, автомобильные скаты, доски. И когда смотришь на запылённые, усталые, с подтёками пота, но освещённые радостным волнением лица бойцов, идущих от моря навстречу нам по этой земле, что ещё вся дымится неулёгшейся сыпью боя, приходят на память картины сенокосной страды. Вот человек прошёл с неослабным напряжением всех мышц широкий и длинный прокос, подбил пяткой косы последние клочья травы в конце его и, закинув косу на плечо, идёт обратно, чтобы начать новый ряд.
И сколько уверенности сильных людей, сделавших одно дело и готовых к новым делам, в походке, в голосах и позах — во всём.
Машина в машину движется по развороченной дороге колонна. Пушки убраны разноцветной материей, играют гармоники, аккордеоны, даже губные гармошки подают голос, песня перебрасывается с машины на машину.
И во всём этом радостном возбуждении, этом заслуженно горделивом марше — живое и явственное предвестие другого праздника, который будет самым большим и радостным за эти бессмертные годы, праздника полной и окончательной победы.
А. ТВАРДОВСКИЙ.
ДЕЙСТВУЮЩАЯ АРМИЯ.